Олеся блюз для знакомых медуз 2000 скачать

Скачать олеся олеся 6 морские волки – Скачать Музыку в Mp3

ФЕСТИВАЛЬ БЛЮЗА Г. ОФИЦИ. АЛЬНО ные новости, у меня много друзей сре- года ее жизни, с го по й. лет надо читать абсолютно все, что .. кова, а его соведущая, Олеся Росличен- ко, помогала в этом. А когда прибыла. Медуза, Валерия Таран, и устроила дис-. ОЛЕСЯ - БЛЮЗ ДЛЯ ЗНАКОМЫХ МЕДУЗ () Битрейт: Баллада о них ( olperriter.gq) Солнце (olperriter.gq Grey) Скачать. Динго вне. почтовый адрес [email protected] Тамара ГУМЕНЮК су друзей , украинский народ мне событий, надо читать официальный Так, актриса Олеся Вла- хожая на медузу. .. Классический рок, джаз, блюз.

И много аплодисментов им Одна группа "Ленинград" чего стоит! И это пишут те, кто читает книги, то есть, интеллигенция! Что тогда ждать от остальных, которые ничего не читают, кроме интернета. А в интернете уже не стесняются в выражениях, а значит, можно и в культурном обществе материться! Настроения в культурном обществе Петербурга настораживают: Зачем сопротивляться баварским сосискам с пивом?!

Вот честно, когда читаешь в тексте про мифический план "Ост", сразу хочется взять протоколы нюрнбергского процесса, и даже не сворачивая их в трубочку, забить их автору в жопу.

17.Морские волки (Олеся)

Вместе с его поганым текстиком Про советских людей ничего не знаю - не знаком. А вот россияне нормально к плану "Ост" относятся - вымирают активно, их тут уговорили работать прямо до смерти, в обмен на рай после похорон.

Горят, в завалах дохнут, машинами их давят, а они знай начальству жопу лижут. Где там собирается колонна на Берлин? Замечательная книжка о жутком детстве. Читаешь, и так и хочется спросить стареньких читателей: Ну, в духе ГГ.

Любовь как будто открывала форточку в высокое и бессмертное, и я не собираюсь просить прощения за эти высокие слова — довольно я их стыдился! Я начинал ощущать свою причастность к грандиозной сверхшекспировской трагедии, именуемой История Человечества, — и утрачивал страх перед миром.

Главный страх, терзающий меня, — не страх смерти или страх боли, а страх ничтожности. Когда я переставал ощущать себя ничтожным, я бестрепетно открывал грудь сверкающему ланцету хирурга и, посвистывая, скользил по мокрому тросу над беснующейся горной речкой: Зато когда я утрачиваю дар думать о себе высокими словами — в какую раздавленную, дрожащую тварь я тогда обращаюсь!.

Но — высокими и бессмертными бывают лишь бессмертные грезы, лишь они способны воодушевить и утешить нас, и чудодейственная сила любви заключается в том, что она подключает нас к неясной, но оттого не менее реальной сверхчеловеческой грезе, незримо окутывающей мир, в котором мы живем — и который погибнет, когда перестанет грезить.

Как это ей, любви, удается — не знаю, не знаю, в какую еще более высокую сказку мы ее вплели, но по ее ниточке мы каким-то чудом проникаем в иной мир, вернее, тот же самый, но предстающий нам как высокий и бессмертный. То есть такой, в котором и погибнуть не обидно. Я целые годы не уставал и не устаю поражаться: Как величественна и прекрасна — не она, вселенная, открывающаяся через ее узенькую форточку!

Любовь действительно чудо, если, такая маленькая, она ухитряется раскрывать нам такую огромность. Зато и охлаждение всегда начиналось не с охлаждения, а, наоборот, с кульминации нежности — когда мы замыкались друг на друга, когда нам больше ничего становилось не. И уж так мне каждый раз бывало невыносимо грустно, когда ореол, нежно сиявший сквозь любимые волосы, начинал меркнуть, когда чарующую грезу потихоньку начинали утилизировать. Не подумайте, я всегда был готов, если это было в моих силах, растереть поясницу, доставить картошку или утереть слезинку; но меня ужасало, когда этого требовали именем любви.

Если ты солнце, почему не жаришь омлет? Если ты симфония, почему не разгоняешь комаров? Нет, любовь предназначена для мироздания, а не для нас с вами; для входа в огромное и бессмертное, а не для обслуживания бренных созданий, таких крошечных и таких скоротечных. Однажды, набравшись надменности, я отправился в аптеку за чудодейственной виагрой.

Женщина в белом, к счастью почти неразличимая сквозь блики стеклянной перегородки, сочувственно, могу поклясться, подвинула мне под арочку глянцевый рекламный листок: Ибо у меня нет ни проблеска либидо. И самое главное — никогда и не. То есть желание избавиться от избытка разных будоражащих жидкостей меня, разумеется, преследовало не раз, не два и не тысячу; но освободиться от них проще всего было своею собственной рукой, не вовлекая хороших знакомых, — не втягиваем же мы их в свои сортирные нужды.

олеся блюз для знакомых медуз 2000 скачать

Что еще за бред?. Мне хотелось лишь красиво погибнуть на глазах своей возлюбленной, — но не ради нее — ради чего-то огромного и прекрасного! Когда я сделался старше и мудрее, мне хотелось уже не погибать, а жить, но по-прежнему не ради любимой — ради чего-то неизмеримо более высокого, чем мы оба, вместе взятые. Временами меня даже начинало терзать ощущение постыдной мелкости всего, чем я занимаюсь, в сравнении с огромностью того, что мне открывается.

Но гораздо чаще самые будничные дела обретали тайный высокий смысл. Плотские соития такого смысла, правда, и тогда не обретали, мне удавалось разве что слегка прикрывать от себя их нелепость и некрасивость, мысленно обдалбываясь напыщенными клише: Чуяла, видно, людскую склонность подменять великие цели убогими техническими средствами, а потому старалась их, средства, и не поэтизировать, держать в черном теле — держать животных в узде.

Литература 2.0 (fb2)

Не тут-то было — животные давно поднялись на борьбу за права человека. И почти победили, низкому почти удалось представить все высокое смешным и фальшивым. Всей компашкой, лет нам по двенадцать-тринадцать, мы с пацанами у подножия господствующей над местностью лесопилки пристроились тощими задницами на шипах все глубже и глубже уходящего в опилки невесть чьего забора, получившего с моей легкой руки имя Гребень ящераа перед нами, неутомимо скособочась, соседская Танька таскает воду для поливания морковки.

Морковка теснится на грядках, любовно сформованных из глубоких, наиболее плодородных слоев перепревших опилок весь наш поселок стоит на опилкаха вода настаивается в неиссякаемой лужище, поднимаясь все выше и выше вместе с уровнем опилок.

В лужище затаились лягушки, все, как одна, горькие пьяницы, спившиеся на том, что постоянно допивали водку из бутылок, которые по вечерам швыряли в воду бражничающие парни, и Танька сама кажется мне кем-то вроде жизнерадостного лягушонка.

Скачать олеся олеся 6 морские волки – Скачать Музыку в Mp3

На ней, как и на нас, если мне не изменяет память, только трусики и маечка. Она не сердится на наши подначки, а все таскает и таскает. А на меня что-то все находит и находит. Пацаны принимаются веселиться вдвойне, но мы, словно сговорившись, не обращаем на них ни малейшего внимания, а все таскаем и таскаем своими мятыми ведрами кофейную воду, а рыжие опилки все всасывают ее и всасывают. Постепенно подавленные нашей неуязвимостью пацаны разбрелись кто куда, смутно догадываясь, что их не впустили во что-то важное, а мы, натаскавшись досыта, зачем-то забрались в тарантас, на котором Танькин отец, печальный двугорбый горбун, покорно носивший свой вытянутый подбородок на переднем, грудном горбе, колесил по необъятным пространствам нашего леспромхоза.

Он был высокий горбун, выше моего папы, вот что было удивительно, — до каких же высот он мог бы дотянуться, если бы столько материала не было потрачено впустую?. Так вот, мы с Танькой забрались в его тарантас и даже затянулись клеенчатым фартуком.

Чтобы оказаться еще больше вдвоем. Тарантасный мрак, почему-то источающий пронзительный запах отсутствовавшей в тот момент кобылы, со всех сторон светился щелями и дырками, и я окончательно ошалел, когда Танька жарко продышала мне в ухо: При свете дня я немедленно понял, что ничего этого не было и быть не могло, девочка, даже такая свойская, как Танька, не могла сделать столь ужасное предложение и даже просто произнести столь ужасное слово — к тому же ничего и не означающее: Я долго бродил за лесопилкой, пружиня по спрессованным опилкам, и сквозь вой циркулярок и стон ленточных пил безнадежно мычал разные грустные песни, слов которых по причине застарелой сифилитичности всех наших репродукторов я, на свое счастье, до конца пока еще не.

Однако в ближайшие дни меня поджидал новый удар. Более всего из всех моих полумычаний-полубормотаний меня трогала наворачивались слезы, чего я тогда по угодничеству перед низким очень стыдился простенькая песенка, в которой в конце каждого куплета повторялся грустный вопрос: Поезд на-нба-на дымок или гудок? Как тянулась душа к той неведомой красоте, что открывалась за неведомо чьей улыбкой, мелькнувшей, словно огонек поезда, — тем более что и поезд для меня был предметом нездешним, до нас они не добирались.

Папа пожал плечами, но все-таки вынул из хромового бумажника рубль тридцать, — это была какая-никакая духовная потребность. Не разбирая дороги, я разыскал в книге волшебную песенку — и уж так в ней оказалось все просто и ясно!. Так просто и ясно — и так убого… Без поэзии нет жизни, без тайны нет поэзии. Если в песне ясно, про что она, то к чему она? Если в грезе ясно, зачем она, то зачем она?

олеся блюз для знакомых медуз 2000 скачать

Если греза служит реальности — высшее служит низшему, — она уже не греза. Марксизм был гениальнейшим мошенничеством всех времен и народов: Теперь мне уже кажется, что я чуть ли не всю жизнь занимался этим делом из одной только жалости. Когда — гром среди ясного неба — внезапно умерла Танькина мать, я с другими соседями, обмирая, тоже проник в Танькину халупу, которая в ту пору представлялась мне внушительным щитовым сооружением вагонка вместо горбыля!

Вокруг клумбы сидело несколько человек, но мне бросилась в глаза только Танька. Она цепенела с совершенно круглыми от ужаса глазами, как бы наготове держа за уголок нетронутый, отглаженный носовой платок, — и я словно ошпаренный вылетел вон.

С тех пор она проходила мимо с таким раз и навсегда оцепенелым лицом, что я никак не мог решиться сказать ей что-нибудь до боли нежное и проникновенное. А вскоре она и вовсе исчезла неведомо куда вместе со своим печальным двугорбым отцом и нашим мимолетным гнездышком — тарантасом. И мы с пацанами так ни разу и не решились забраться в их заколоченный щитовой домишко.

А потом и его замело опилками. Который, конечно же, никогда не имел в виду никакую реальную Таньку, он всегда пел о какой-то грезе. И мне так и не удалось сказать моей пришибленной подружке: Зато сколько раз я потом произносил эти слова — разумеется, другими словами, а то и вовсе без слов, — в конце концов, человек, по общему и даже по моему собственному мнению, довольно порядочный, я сделался каким-то тривиальным донжуаном. А собственной грезе я служил только однажды.

Да и что это была за служба — так, вздор… Впрочем, что я говорю — греза не бывает вздором. Вздором бывают лишь попытки ее развенчать. Греза носила имя Женя. Я когда-то сразу понял, откуда истекает целительная сила корня женьшень, — ведь в нем столько Жень! Когда чуть ли не на самом первом уроке учительница первая моя торжественно спросила: И я прямо вздрогнул, когда ссыльная чеченка Досхоева, уже успевшая заполучить прозвище, как вы, конечно, догадались, Доска, хрипло меня поправила: Хотя мои тогдашние представления о супружеских отношениях были самые поверхностные, я все-таки прекрасно понимал, что жена — это что-то из области подштанников, в Кремле таким не место.

Только когда я увидел это слово написанным, я осознал, из каких неж ных звуков оно состоит. Раз в два года с началом навигации, когда разросшиеся по берегам линейчатые горы бревен с адским грохотом обрушивались в реку, папа выписывал себе отпускные, плюс морозные, плюс буранные, плюс отдаленные и, приглядев бревнище понадежнее, оседлывал его и пускался вскачь по порогам до самого Киева, о котором я только и знал, что туда доведет язык.

Впрочем, нет, еще я знал, что Киев — самый красивый город в нашем государстве, а следовательно, и в мироздании и что Москва и Ленинград совершенно впустую ведут борьбу за первое место, уже давным-давно занятое его настоящим хозяином. И, разумеется, я знал, что в Киеве живет вечный папин друг дядя Сюня с его вечной тетей Клавой и — Женей.

Сюня — Клава, Клава — Сюня, дудел папа по возвращении вечную взрослую нудоту, но имя Жени он произносил как-то по-особенному почтительно понижая голос, чего он никогда не делал, даже если речь заходила о начальстве — вернее, о начальстве тем более хотя и пренебрежительно о леспромхозовских боссах он тоже не отзывался, полагая, что это отдает лакейской.

И я каждый раз в каком-то смутном беспокойстве отправлялся бродить по пружинящим опилкам, зачарованно повторяя одним языком: Женя, Женя, Женя, Женя… Циркулярки заходились истерическим воем, а мой язык все выговаривал и выговаривал ее беззвучное имя.

Страшно подумать, какой позор меня ожидал, если бы кто-то мог меня подслушать. Девчачий пастух — ни одна нашлепка не пришлепывалась со сплевыванием столь презрительным. Не понимаю даже, ради чего нужно было это дело столько веков так усердно оплевывать… Чтобы сделать его хоть чуточку менее соблазнительным, так, что ли?

Что ж, тогда хвала плевкам: Ибо понадобилась греза неимоверной мощи, чтобы воспарить и одолеть заплеванные пространства. Впервые я увидел Женю, когда уже был мальчишкой, воображающим, что он уже не мальчишка.

Она оказалась до оторопи конкретной. Мне грезилось что-то серебристо-воздушное, с распущенными голубыми волосами, а у нее оказался чеканный орлиный профилек, как у Досхоевой, и гофрированные черные волосы, сверкающие, словно надраенные хромовые сапоги.

Брови же ее в первый миг буквально обтянули меня гусиной кожей — они показались мне двумя черными гусеницами. Но, к счастью, я об этом тут же забыл.

Сквозь восторженный чад, в котором я тогда плыл, не могу теперь разглядеть ни тогдашнего дядю Сюню, ни тогдашнюю тетю Клаву, ни тогдашнего Города, каким я его впоследствии увидел сквозь булгаковскую грезу.

олеся ляшенко

Хотя в Москве в то время я еще не бывал: А также не нужно никуда стремиться только потому, что туда стремятся все; поэтому у нас была и своя Швейцария, и своя Ривьера, и свой сибирский Париж. Потому-то я и не удивился, когда Украина от нас шарахнулась: Но для дяди Сюни в моем арсенальчике никаких приятных слов не сыскалось.

Но — он умел посмеиваться там, где папа откровенно расстраивался, а я лез на стену. Поэтому перед Женей я только хорохорился, а обольстить старался именно. Сначала, впрочем, я и перед ним попробовал поерепениться — стоя над зелеными днепровскими кручами, удивительно кучерявыми после наших стрельчатых таежных безбрежий, я преувеличенно возмущался недостаточной шириной Днепра: Ирония, эта в еврейских кругах отнюдь не редкая птица, никогда не долетала до нашего леспромхоза.

И уж так меня пленил ее остренький клювик под невинным оперением: Которое уже тогда в моих глазах утрачивало последние остатки поэзии. Папа хамства тоже никогда не допускал, но дядя Сюня показался мне куда завлекательнее. Папа, как я теперь догадываюсь, старался быть всего лишь таежным джентльменом, а вот дядя Сюня — мудрецом. Да не простым, а еврейским: Я млел от восхищения, когда дядя Сюня, воротясь от портного, сообщал, что талия у него оказалась под мышками. И я хохотал даже еще чуточку более восторженно и беззаботно, чем мне хотелось, когда в музее захидного та схидного мистецтва дядя Сюня показывал на китайского божка довольства — колотящего в бубен брюха исполненного жизненной радости лакированного прищуренного толстяка: Когда я начинал склочным голосом качать права, папины губы принимали брезгливое выражение; но если что-то подобное заводила Женя, дядя Сюня, цитируя какую-то юмореску, начинал бубнить голосом унылого оратора: Правда, когда она однажды задержалась из гостей, дядя Сюня, словно обыкновенный смертный, явно не находил себе места.

Зато когда папа начал его успокаивать, он сдержанно улыбнулся: Вот уж нет, он никогда не хохотал, только посмеивался. И даже сейчас, мне кажется, посмеивался искренне, когда две поругавшиеся бабы в гастрономе стали швырять друг в друга яйцами и угодили в.

Папа бы впал в меланхолию, я бы полез на стенку, а он радовался, словно радушный хозяин, демонстрирующий гостям свой паноптикум. И я уже тогда почуял мощь этого еврейского оборонительного оружия — представлять своих насильников уморительными идиотами. Я не сумел овладеть этим оружием только потому, что так и не научился не замечать, на чьих все-таки очках повис яичный желток. Но в то упоительное лето мне был никто не страшен — ни победоносный хам, ни победоносная власть с ее тюрьмами и лагерями, с ее шахтами и лесоповалами, где и папа, и дядя Сюня сделали выдающуюся карьеру, из задиристых комсомольцев-добровольцев и звезд исторического факультета — дядя Сюня по русской истории, папа по западной — обратившись в толковых бухгалтеров.

Дядю Сюню бухгалтерство прямо-таки вытащило из братской могилы: В бухгалтериях оба осели и на гражданке. Тем не менее на нашем общем фото мы родились в очках, в очередной раз привел меня в восторг ответ дяди Сюни придирчивому фотографу они с папой смотрят и смотрятся совершенно по-разному.

Папа выглядит царским офицером, оказавшимся на службе в пролетарской армии, а дядя Сюня — гарвардским профессором on holidays где-нибудь на Гавайях. В идиллическом, как впоследствии выяснилось, тридцать шестом для папы в тюрьме самым тягостным оказалась необходимость постоянно поддерживать штаны, и он дал себе клятву, что, если ему вернут брючный ремень, он больше никогда ничего у судьбы не попросит.

И слово свое сдержал. Выйдя на волю, он остался работать в том же самом леспромхозе и даже чуть ли не на той же самой должности, женился на чалдонке, моей маме, и произвел на свет двух маленьких чалдонят, меня и мою сестру. Ни на что серьезное мы повлиять не можем, вынес он урок из краха всех своих надежд, в нашей власти лишь по мере сил оставаться джентльменами. И этой нескромной задаче он остался верен — каждый день с чертежной точностью подбривал прямоугольнички усиков, ни в мороз, ни в жару не вылезал из галстука и пробора, был неизменно ровен с высшими и предупредителен с низшими, а особенно с бывшими и будущими зеками, которыми кишел наш леспромхоз, не считаясь с ценой, набивал наш щитовой домишко всеми книгами, в которых ощущал какой-то благородный тон, и целенаправленно избегал участия в какой бы то ни было социальной борьбе, представляя ее себе как презренную борьбу за материальные блага, чины и звания.

И в самом отдаленном, никому не ведомом уголке мира можно вести достойную и счастливую жизнь, приказал он себе и приказ, как он всегда уверял, исполнил. Чудновский же — я, кажется, забыл упомянуть, что дядя Сюня носил фамилию Чудновский, Израиль Моисеевич Чудновский, — попал в тюремную молотилку в каноническом тридцать седьмом, там от пуза вкусил всех радостей внезапно обострившейся классовой борьбы, и когда его со всего маху стали усаживать копчиком на угол письменного стола, согласился подписать, что в контрреволюционную террористическую организацию его вовлек мой папа.

Папа к тому времени уже трудился в забое, и никаких последствий для него чистосердечное признание друга не имело, однако дядя Сюня при первой же их встрече с первых же слов покаялся в своем предательстве; папа, разумеется, поспешил закрыть ему рот — все забыто и списано с баланса. И впоследствии из всей своей пыточной эпопеи дядя Сюня вспоминал лишь один эпизод: И тут за ним, за следователем, заходит его супруга: Какие тут сеансы, мой котеночек, горестно вздыхает супруг, видишь, с троцкистом работаю — никак не хочет, сволочь, разоружиться!

Расстроенная супруга дробно процокала каблучками и несколько раз со слезами неумело ткнула лежачего троцкиста носиком туфельки в спину: До этого у меня была последняя надежда, посмеивался над своей наивностью дядя Сюня: А оказалось, что стыдно должно быть.

Что на их стороне не только сила, но и правота, они же еще и негодуют. И значит, рассчитывать в этом мире больше не на. Злодеи так же правы, как и. Для себя они порядочные. Нет, не соглашался папа, даже у последнего негодяя где-то на донышке души теплится уважение и зависть к истинно порядочным людям.

А потому единственное, что порядочные люди могут сделать, — это достойно вести себя даже тогда, когда это кажется абсолютно бесполезным. И тогда люди непорядочные рано или поздно устыдятся своей низости. Но папа стоял на своем: Дядя Сюня с семейством занимал комнату в безбрежной коммуналке, но соседи в моей памяти совершенно померкли в соседстве с его сиянием. Повидаться с папой каждый день приходили более второстепенные друзья, все, как один, евреи, все, как один, невероятно умные и юморные, все, как один, отсидевшие, все, как один, всё про всё знающие, и я с приятным изумлением обнаруживал, что быть евреем — это классно, что сидеть в тюрьме — это классно, что смотреть на мир со стороны и немного свысока — это более чем классно.

Все, чем полагалось восхищаться, было смехотворно, все, что полагалось не замечать, — только оно и имело значение. Главное в социальной борьбе не состязание реальных сил, а состязание грез, и советская власть начала проигрывать уже тогда: Папины друзья смотрелись победителями, и должно было пройти невообразимое количество упущенных лет, прежде чем я осознал, что, отказываясь от участия в борьбе за презренные чины и звания, отказываясь сотрудничать с тупым государством, они отказывались и от самого драгоценного — от бессмертия.

Ибо единственная возможная форма бессмертия — наследуемость, и самое значительное, что есть в мире, — коллективные грезы — наследуется только через учреждения социального мира. Да и была ли у них собственная сказка? Когда греза коммунизма их отвергла и всячески оскандалилась, они остались при голом скепсисе, а это было хотя и классно, но бесплодно, ибо плоды приносят лишь коллективные фантазии — плоды как восхитительные, так и ужасающие.

Но искорки позитива в речах моих новых богов даже для меня тогдашнего были слишком тривиальны, чтобы я мог себе позволить обратить на них внимание на том нескончаемом пиру победителей; и где мне было заметить, что все они так и продолжали крутиться под большевистским небосводом, только перенося свои почтения и предпочтения от Сталина к Ленину, от Ленина к Бухарину, от Бухарина к Милюкову, — лишь папа и дядя Сюня сумели прорваться к вечности, принеся ей один — тотальное джентльменство, другой — тотальную иронию.

Зато в жизни моей я больше никогда не едал таких вкуснющих варэников с вишней и путри с молоком. Мою скромную маму я совершенно не помню — за столом царствовала тетя Клава.

олеся блюз для знакомых медуз 2000 скачать

Тетя Клава готовила на убой и угощала на убой. Сопротивление бесполезно, сочувственно убеждал дядя Сюня, когда кто-то из гостей отказывался от добавки, и в мире не было ничего страшного. Дядя Сюня неплохо зарабатывал писанием кандидатских и докторских диссертаций разным русским и украинским болванам, и только последнее ничтожество после этого могло серьезно отнестись к ученым степеням и званиям. За столом дядя Сюня препотешно рассказывал, как его арестовывали на трамвайной остановке по дороге на лекцию с томом Ленина под мышкой.

Он запротестовал, и следователь ленинским томом изо всей силы хватил его по морде. Однако лишь после его смерти Женя мне поведала, что, пока дядя Сюня делал лагерную карьеру, немцы в Бабьем Яре расстреляли его отца, мать, жену и маленькую дочку, — папа говорил, что очень на меня была похожа, с грустной гордостью прибавила Женя, и я с пониманием потупился, словно это сходство было какой-то особенной личной ее трагедией.

А отправившись за ним в пожизненную ссылку в деревню Лапино на таежную речку Бирюсу, она спасла его и от голодной смерти: Даже завидно было, до чего весело им жилось в этом Лапине! Ходили в гости в соседнюю деревню Долгий Мост к какому-то манящему Маркману, хоть это было и небезопасно: Дядя Сюня, посмеиваясь, рассказывал, как к одному ссыльному немцу, не желавшему подписываться на облигации внутреннего займа, распространители явились домой, вломили ему колотушек — он и подписался в патриотическом порыве.

Я, с горящей физиономией, тоже пытался смеяться снисходительно, как взрослый, но после этого мы встречались с Женей взглядами, словно с Танькой после тарантаса, — как будто между нами возникло что-то такое, чего на самом деле нет и быть не.

Зато в тот день я впервые заметил, чтбо на ней надето — розовая юбка, каким-то чудом стоящая в виде колокола, и папа почтительно дул на нее, испытывая на прочность, а Женя сквозь невольный смех негодующе кричала: И мне было ужасно завидно, что я-то никогда на такое не решусь… А в день отъезда хладеющий ветер сорвал с дяди Сюни соломенную шляпу и забросил ее точно под колесо троллейбуса, за что тетя Клава от всего сердца назвала дядю Сюню чертом.

И в груди у меня снова заныло от тоскливого предчувствия, что я-то от Жени никогда не услышу ничего хотя бы вполовину столь же нежного. Она и впрямь на прощание лишь загадала мне загадку: Ну обнимитесь, обнимитесь, потормошила нас тетя Клава, но мы гордо пропустили эту пошлость мимо ушей.

олеся блюз для знакомых медуз 2000 скачать

Мы были выше. Ба, заслушавшись былых победных фанфар, я даже упустил из виду дяди Сюнин инфаркт, из-за которого он на каждую ступеньку их разворачивающейся в марше лестницы должен был подниматься отдельно. При том, что я, гордясь собой, деликатно, но требовательно напоминал ему еще и на каждой площадке: По-моему, это его трогало.

Хотя, если всерьез, я считал эти предостережения чистой игрой — чтобы наше торжество не казалось слишком уж безоблачным. Ты где-то в небе, в необъятном небе, самозабвенно распевал мой чудный внутренний голос, и я сквозь заплаканный иллюминатор дирижабля собственными глазами убеждался, что наш леспромхоз нисколько не хуже Жениного Лапина и даже Долгого Моста.

Одни только пупырчатые пространства солнечных пеньков могли покрыть двадцать Бельгий и полторы Франции! В сиянии грез наша лесопилка пела и стонала от счастья, и я заныривал в книги уже по-новому: Не наслаждение, но предвкушение — вот вершина человеческого счастья! Спешить было некуда — впереди простиралась вечность, и можно было после школы брякнуться набок и с любого места отправиться с неунывающим тощим Уленшпигелем и потешным пузатым Ламме бродить по дорогам милой Фландрии и барабанного Брабанта, упиваясь сладкой музыкой нездешних имен — Дамме, Брюгге, Гент, Антверпен… Вальядолид, Эстремадура… Это было офигенно — шататься по свету, славить все доброе и прекрасное, а над глупостью хохотать до упаду.

Не избегая при случае навернуть петушьих гребешков, телячьих желез, бычьих хвостов, утопающих в соусах и подливах с луком, перцем, гвоздикоймускатом никогда не нюхивал! А бекасы, а жаворонки!. А ландграфы и маркграфы, а Эгмонт и Горн! А рейнвейн и глинтвейн! А лувенское, бургонское, андалусское, орлеанское! А флорины, патары и лиары, ландскнехты и рейтары!

А фальконеты, аркебузы, мортиры, кулеврины, серпантины! Нет ничего аппетитнее слов! А можно и подзадержаться у какой-нибудь добросердечной вдовушки, пока верная, кроткая Неле с грустью вглядывается в даль, тоскуя о своем беспутном возлюбленном. Это ничего — то любовь, а то забава, одно другому не помеха. Да, на свете вроде бы попадается не только достойная смеха глупость, но еще и муки, ужасы, кровь, слезы, костры, виселицы.

И все-таки… Все-таки пытки, казни — это несерьезно, это так — чтоб было чем поднять и объединить благородных храбрецов, чтобы их наша! Хотя… Хотя посиживать в каком-то киевском уголке, как дядя Сюня, мудро посмеиваться, все понимать, ко всему снисходить, ничего особенно хорошего не ждать от мира, но и не делать из этого трагедии, — это не менее круто. Или… Или наоборот — служить миру несгибаемым примером несгибаемого достоинства, как папа, — в ожидании, что теплящаяся где-то под гнетом народная совесть когда-нибудь все-таки прорвется наружу.

В почечном санатории папу однажды поселили с каким-то маленьким начальником, и если папе случалось возвращаться, когда тот спал, папа, разумеется, пробирался к своей постели на цыпочках, не зажигая света.

MP3: Олеся Ляшенко Морские Волки Бесплатно Скачать Mp3 и Слушать Онлайн | MP3GOO

Тогда как сосед в подобных случаях и свет зажигал, и топал как. Не прошло и двух недель, как сосед вдруг однажды улегся потихоньку, не зажигая света! Даже жалко, что папе было уже пора уезжать, чтобы и дальше служить примером в нашем леспромхозе. Да собственно говоря, не все ли равно, где служить примером — в столице или каком-нибудь медвежьем углу, ведь это тоже красиво звучит: А видит тебя примерно столько же народу, что здесь, что.

Пропечатанный на всю страну от Москвы до самых до окраин! И я до боли в кончиках пальцев ощутил, что нет, далеко не все равно, где служить примером, мир до ужаса не одинаков — в нем есть равнины, на которых человека не видно уже с трех километров, есть леса, где еще что-то можно разглядеть разве что с десяти шагов, есть расщелины, в которые вообще никто никогда на заглядывает, — и есть вершины, которые видны со всех концов земли.

Вот Женин стадион сейчас видят повсюду от тайги до британских морей — ведь и там наверняка хоть немножко да читают советские газеты; а вот мою лесопилку никто, кроме нас, никогда не увидит… Не скажу, что я уже тогда понял, что бывают вещи частные и преходящие, а бывают всеобщие и бессмертные, живущие в преданиях, в наследуемых грезах, но я ощутил совершенно новый, еще не испробованный мертвенный холод в груди, которого не испытывал даже под сомкнувшимися над моей головой крутящимися бревнами, по которым я пытался перебежать на другой берег, — это был страх ничтожности, ибо лишь бессмертное не бывает ничтожным.

И лишь грезы бывают бессмертными. Но причаститься бессмертию можно лишь в тех центрах, где творятся и откуда разлетаются всемирные грезы… В захолустье бессмертия не бывает, и наше влечение ко всему центральному, доминирующему есть не что иное, как тяга к бессмертию. Поэтому сейчас я уже не стыжусь той радости, с которой я вступал в комсомол. И в тот судьбоносный вечер я смотрел в газету на Женин стадион, словно это был мой собственный некролог. Даже кино меня не утешило, а, наоборот, добило: И я понял, что, если я когда-нибудь не оседлаю этого красавца коня, застывшего на гребне каменной волны, мне конец.

И я его оседлал. И на этом звонкоскачущем коне я прискакал к ее новому терему в пятиэтажной хрущевке, утопающей в каких-то украинских купах, земля под которыми всегда дышала жаркой сыростью. Но я так ни разу и не заглянул за этот перевал, — не все ли равно, в какую сторону шагать, если в мире все и везде одинаково офигенно и обалденно! Что за счастье было соскочить с седла у какой-нибудь речушки, о которой ты никогда не слыхал ни до, ни после, и выстирать в ней носки, а потом растянуть их сушиться на поваленном дереве!

А муравьи, а комары! Это чтобы ты не подумал, будто вся эта несказанность тебе только снится. Я спрыгнул с седла у Жениного крылечка не кем-нибудь — многократной звездой. Звездой науки, как обычной, так и науки страсти нежной, звездой игр, как спортивных, так и любовных, и каждую новую победу — у доски, на площадке, в койке — я посвящал ей, Жене, тайно гордясь, что порядочных девушек я позволяю себе самое большее пятнать засосами выше пояса.

Да, она могла мною гордиться! Мы с Женей наперебой рассказывали друг другу что-то восхитительное, уморительное, возмутительное, не замечая, что смеемся просто оттого, что смотрим друг на друга, и я краешком сознания продолжал обольщать и дядю Сюню, с гордостью убеждаясь, что он своей седеющей интеллигентностью утрет нос любому нашему профессору. А тетя Клава, даже сидя, остается статной русской красавицей и откровенно любуется мною. А уж Женя — самая настоящая прекрасная черкешенка.

Но перескакивающая ее болтовня потихоньку обдавала и обдавала меня холодком — что-то больно уж много новых любимчиков у нее развелось: Это какое-то неопередвижничество… И все услышали явственное шипение — это из прокола выходила моя столичная надменность, а я услышал под окном тяжелозвонкое скаканье — мой бронзовый скакун, покинув меня в ничтожности, отправился обратно на пьедестал. Я постарался незаметно стянуть на груди слишком уж вольно распахнувшуюся ковбойку, но лишь привлек внимание к другому своему проколу.

У меня на шее действительно болтался дюралевый крестик, очень эффектно смотревшийся на моей бронзовой мускулистой груди. Никаких христианских и уж тем более церковных поползновений мой крестик не выражал, я раздобыл его и нацепил по той единственной причине, что это не поощрялось, почти запрещалось.

Ну а как же не поиграть в сравнительно безопасное фрондерство? Особенно если это так потрясающе смотрится.